Неточные совпадения
И постепенно в усыпленье
И
чувств и дум впадает он,
А перед ним воображенье
Свой пестрый мечет фараон.
То видит он: на талом снеге,
Как будто спящий на ночлеге,
Недвижим юноша лежит,
И слышит голос: что ж? убит.
То видит он врагов забвенных,
Клеветников и трусов злых,
И рой изменниц молодых,
И круг товарищей презренных,
То сельский дом — и у окна
Сидит она… и всё она!..
Ее привозят и в Собранье.
Там теснота, волненье, жар,
Музыки грохот, свеч блистанье,
Мельканье, вихорь быстрых пар,
Красавиц легкие уборы,
Людьми пестреющие хоры,
Невест обширный полукруг,
Всё
чувства поражает вдруг.
Здесь кажут франты записные
Свое нахальство,
свой жилет
И невнимательный лорнет.
Сюда гусары отпускные
Спешат явиться, прогреметь,
Блеснуть, пленить и улететь.
Им овладело беспокойство,
Охота к перемене мест
(Весьма мучительное свойство,
Немногих добровольный крест).
Оставил он
свое селенье,
Лесов и нив уединенье,
Где окровавленная тень
Ему являлась каждый день,
И начал странствия без цели,
Доступный
чувству одному;
И путешествия ему,
Как всё на свете, надоели;
Он возвратился и попал,
Как Чацкий, с корабля на бал.
И я, в закон себе вменяя
Страстей единый произвол,
С толпою
чувства разделяя,
Я музу резвую привел
На шум пиров и буйных споров,
Грозы полуночных дозоров;
И к ним в безумные пиры
Она несла
свои дары
И как вакханочка резвилась,
За чашей пела для гостей,
И молодежь минувших дней
За нею буйно волочилась,
А я гордился меж друзей
Подругой ветреной моей.
В пустыне, где один Евгений
Мог оценить его дары,
Господ соседственных селений
Ему не нравились пиры;
Бежал он их беседы шумной,
Их разговор благоразумный
О сенокосе, о вине,
О псарне, о
своей родне,
Конечно, не блистал ни
чувством,
Ни поэтическим огнем,
Ни остротою, ни умом,
Ни общежития искусством;
Но разговор их милых жен
Гораздо меньше был умен.
Зато и пламенная младость
Не может ничего скрывать.
Вражду, любовь, печаль и радость
Она готова разболтать.
В любви считаясь инвалидом,
Онегин слушал с важным видом,
Как, сердца исповедь любя,
Поэт высказывал себя;
Свою доверчивую совесть
Он простодушно обнажал.
Евгений без труда узнал
Его любви младую повесть,
Обильный
чувствами рассказ,
Давно не новыми для нас.
В самом деле, необыкновенно странны были
своею противуположностью те
чувства, которые родились в сердцах троих беседовавших людей.
Кажется, как будто ее мало заботило то, о чем заботятся, или оттого, что всепоглощающая деятельность мужа ничего не оставила на ее долю, или оттого, что она принадлежала, по самому сложению
своему, к тому философическому разряду людей, которые, имея и
чувства, и мысли, и ум, живут как-то вполовину, на жизнь глядят вполглаза и, видя возмутительные тревоги и борьбы, говорят: «<Пусть> их, дураки, бесятся!
Но как ни исполнен автор благоговения к тем спасительным пользам, которые приносит французский язык России, как ни исполнен благоговения к похвальному обычаю нашего высшего общества, изъясняющегося на нем во все часы дня, конечно, из глубокого
чувства любви к отчизне, но при всем том никак не решается внести фразу какого бы ни было чуждого языка в сию русскую
свою поэму.
И, показав такое отеческое
чувство, он оставлял Мокия Кифовича продолжать богатырские
свои подвиги, а сам обращался вновь к любимому предмету, задав себе вдруг какой-нибудь подобный вопрос: «Ну а если бы слон родился в яйце, ведь скорлупа, чай, сильно бы толста была, пушкой не прошибешь; нужно какое-нибудь новое огнестрельное орудие выдумать».
С каким-то неопределенным
чувством глядел он на домы, стены, забор и улицы, которые также с
своей стороны, как будто подскакивая, медленно уходили назад и которые, бог знает, судила ли ему участь увидеть еще когда-либо в продолжение
своей жизни.
Нельзя сказать наверно, точно ли пробудилось в нашем герое
чувство любви, — даже сомнительно, чтобы господа такого рода, то есть не так чтобы толстые, однако ж и не то чтобы тонкие, способны были к любви; но при всем том здесь было что-то такое странное, что-то в таком роде, чего он сам не мог себе объяснить: ему показалось, как сам он потом сознавался, что весь бал, со всем
своим говором и шумом, стал на несколько минут как будто где-то вдали; скрыпки и трубы нарезывали где-то за горами, и все подернулось туманом, похожим на небрежно замалеванное поле на картине.
Но это спокойствие часто признак великой, хотя скрытой силы; полнота и глубина
чувств и мыслей не допускает бешеных порывов: душа, страдая и наслаждаясь, дает во всем себе строгий отчет и убеждается в том, что так должно; она знает, что без гроз постоянный зной солнца ее иссушит; она проникается
своей собственной жизнью, — лелеет и наказывает себя, как любимого ребенка.
Грустно видеть, когда юноша теряет лучшие
свои надежды и мечты, когда пред ним отдергивается розовый флер, сквозь который он смотрел на дела и
чувства человеческие, хотя есть надежда, что он заменит старые заблуждения новыми, не менее проходящими, но зато не менее сладкими…
В эту минуту я встретил ее глаза: в них бегали слезы; рука ее, опираясь на мою, дрожала; щеки пылали; ей было жаль меня! Сострадание —
чувство, которому покоряются так легко все женщины, — впустило
свои когти в ее неопытное сердце. Во все время прогулки она была рассеянна, ни с кем не кокетничала, — а это великий признак!
Наконец мы расстались; я долго следил за нею взором, пока ее шляпка не скрылась за кустарниками и скалами. Сердце мое болезненно сжалось, как после первого расставания. О, как я обрадовался этому
чувству! Уж не молодость ли с
своими благотворными бурями хочет вернуться ко мне опять, или это только ее прощальный взгляд, последний подарок — на память?.. А смешно подумать, что на вид я еще мальчик: лицо хотя бледно, но еще свежо; члены гибки и стройны; густые кудри вьются, глаза горят, кровь кипит…
Признаюсь еще,
чувство неприятное, но знакомое пробежало слегка в это мгновение по моему сердцу; это
чувство — было зависть; я говорю смело «зависть», потому что привык себе во всем признаваться; и вряд ли найдется молодой человек, который, встретив хорошенькую женщину, приковавшую его праздное внимание и вдруг явно при нем отличившую другого, ей равно незнакомого, вряд ли, говорю, найдется такой молодой человек (разумеется, живший в большом свете и привыкший баловать
свое самолюбие), который бы не был этим поражен неприятно.
И целый год я обязанность
свою исполнял благочестиво и свято и не касался сего (он ткнул пальцем на полуштоф), ибо
чувство имею.
Чувств своих не любит высказывать и скорей жестокость сделает, чем словами выскажет сердце.
— Нет, учусь… — отвечал молодой человек, отчасти удивленный и особенным витиеватым тоном речи, и тем, что так прямо, в упор, обратились к нему. Несмотря на недавнее мгновенное желание хотя какого бы ни было сообщества с людьми, он при первом, действительно обращенном к нему, слове вдруг ощутил
свое обычное неприятное и раздражительное
чувство отвращения ко всякому чужому лицу, касавшемуся или хотевшему только прикоснуться к его личности.
Все думают, что он от рабских
чувств, а он просто оттого, что
своего гнезда птичьего стыдится: стыдливый такой человек!
— Так-с. Так вот, по
чувству гуманности и-и-и, так сказать, сострадания, я бы желал быть, с
своей стороны, чем-нибудь полезным, предвидя неизбежно несчастную участь ее. Кажется, и все беднейшее семейство это от вас одной теперь только и зависит.
Она так на него и накинулась, посадила его за стол подле себя по левую руку (по правую села Амалия Ивановна) и, несмотря на беспрерывную суету и хлопоты о том, чтобы правильно разносилось кушанье и всем доставалось, несмотря на мучительный кашель, который поминутно прерывал и душил ее и, кажется, особенно укоренился в эти последние два дня, беспрерывно обращалась к Раскольникову и полушепотом спешила излить перед ним все накопившиеся в ней
чувства и все справедливое негодование
свое на неудавшиеся поминки; причем негодование сменялось часто самым веселым, самым неудержимым смехом над собравшимися гостями, но преимущественно над самою хозяйкой.
«Что же это он, за
свою прежнюю казенщину принимается, что ли!» — с отвращением подумалось Раскольникову. Вся недавняя сцена последнего их свидания внезапно ему припомнилась, и тогдашнее
чувство волною прихлынуло к его сердцу.
Несмотря на
свое торжество и на
свое оправдание, — когда прошел первый испуг и первый столбняк, когда она поняла и сообразила все ясно, —
чувство беспомощности и обиды мучительно стеснило ей сердце.
Чувство бесконечного отвращения, начинавшее давить и мутить его сердце еще в то время, как он только шел к старухе, достигло теперь такого размера и так ярко выяснилось, что он не знал, куда деться от тоски
своей.
И, однако ж, одеваясь, он осмотрел
свой костюм тщательнее обыкновенного. Другого платья у него не было, а если б и было, он, быть может, и не надел бы его, — «так, нарочно бы не надел». Но во всяком случае циником и грязною неряхой нельзя оставаться: он не имеет права оскорблять
чувства других, тем более что те, другие, сами в нем нуждаются и сами зовут к себе. Платье
свое он тщательно отчистил щеткой. Белье же было на нем всегда сносное; на этот счет он был особенно чистоплотен.
«Конечно, — пробормотал он про себя через минуту, с каким-то
чувством самоунижения, — конечно, всех этих пакостей не закрасить и не загладить теперь никогда… а стало быть, и думать об этом нечего, а потому явиться молча и… исполнить
свои обязанности… тоже молча, и… и не просить извинения, и ничего не говорить, и… и уж, конечно, теперь все погибло!»
Раскольников взял газету и мельком взглянул на
свою статью. Как ни противоречило это его положению и состоянию, но он ощутил то странное и язвительно-сладкое
чувство, какое испытывает автор, в первый раз видящий себя напечатанным, к тому же и двадцать три года сказались. Это продолжалось одно мгновение. Прочитав несколько строк, он нахмурился, и страшная тоска сжала его сердце. Вся его душевная борьба последних месяцев напомнилась ему разом. С отвращением и досадой отбросил он статью на стол.
В бедности вы еще сохраняете
свое благородство врожденных
чувств, в нищете же никогда и никто.
Тяжело за двести рублей всю жизнь в гувернантках по губерниям шляться, но я все-таки знаю, что сестра моя скорее в негры пойдет к плантатору или в латыши к остзейскому немцу, чем оподлит дух
свой и нравственное
чувство свое связью с человеком, которого не уважает и с которым ей нечего делать, — навеки, из одной
своей личной выгоды!
Всякий, что только было у него негодного, швырял на улицу, доставляя прохожим возможные удобства питать все
чувства свои этою дрянью.
И она опустила тут же
свою руку, положила хлеб на блюдо и, как покорный ребенок, смотрела ему в очи. И пусть бы выразило чье-нибудь слово… но не властны выразить ни резец, ни кисть, ни высоко-могучее слово того, что видится иной раз во взорах девы, ниже́ того умиленного
чувства, которым объемлется глядящий в такие взоры девы.
Она приникла к изголовью дорогих сыновей
своих, лежавших рядом; она расчесывала гребнем их молодые, небрежно всклоченные кудри и смачивала их слезами; она глядела на них вся, глядела всеми
чувствами, вся превратилась в одно зрение и не могла наглядеться.
А если до сих пор эти законы исследованы мало, так это потому, что человеку, пораженному любовью, не до того, чтоб ученым оком следить, как вкрадывается в душу впечатление, как оковывает будто сном
чувства, как сначала ослепнут глаза, с какого момента пульс, а за ним сердце начинает биться сильнее, как является со вчерашнего дня вдруг преданность до могилы, стремление жертвовать собою, как мало-помалу исчезает
свое я и переходит в него или в нее, как ум необыкновенно тупеет или необыкновенно изощряется, как воля отдается в волю другого, как клонится голова, дрожат колени, являются слезы, горячка…
А по временам, видя, что в ней мелькают не совсем обыкновенные черты ума, взгляды, что нет в ней лжи, не ищет она общего поклонения, что
чувства в ней приходят и уходят просто и свободно, что нет ничего чужого, а все
свое, и это
свое так смело, свежо и прочно — он недоумевал, откуда далось ей это, не узнавал
своих летучих уроков и заметок.
Хотя любовь и называют
чувством капризным, безотчетным, рождающимся, как болезнь, однако ж и она, как все, имеет
свои законы и причины.
Останови он тогда внимание на ней, он бы сообразил, что она идет почти одна
своей дорогой, оберегаемая поверхностным надзором тетки от крайностей, но что не тяготеют над ней, многочисленной опекой, авторитеты семи нянек, бабушек, теток с преданиями рода, фамилии, сословия, устаревших нравов, обычаев, сентенций; что не ведут ее насильно по избитой дорожке, что она идет по новой тропе, по которой ей приходилось пробивать
свою колею собственным умом, взглядом,
чувством.
«Увяз, любезный друг, по уши увяз, — думал Обломов, провожая его глазами. — И слеп, и глух, и нем для всего остального в мире. А выйдет в люди, будет со временем ворочать делами и чинов нахватает… У нас это называется тоже карьерой! А как мало тут человека-то нужно: ума его, воли,
чувства — зачем это? Роскошь! И проживет
свой век, и не пошевелится в нем многое, многое… А между тем работает с двенадцати до пяти в канцелярии, с восьми до двенадцати дома — несчастный!»
Андрей не налагал педантических оков на
чувства и даже давал законную свободу, стараясь только не терять «почвы из-под ног», задумчивым мечтам, хотя, отрезвляясь от них, по немецкой
своей натуре или по чему-нибудь другому, не мог удержаться от вывода и выносил какую-нибудь жизненную заметку.
По мере того как раскрывались перед ней фазисы жизни, то есть
чувства, она зорко наблюдала явления, чутко прислушивалась к голосу
своего инстинкта и слегка поверяла с немногими, бывшими у ней в запасе наблюдениями, и шла осторожно, пытая ногой почву, на которую предстояло ступить.
Малейшего повода довольно было, чтоб вызвать это
чувство из глубины души Захара и заставить его смотреть с благоговением на барина, иногда даже удариться, от умиления, в слезы. Боже сохрани, чтоб он поставил другого какого-нибудь барина не только выше, даже наравне с
своим! Боже сохрани, если б это вздумал сделать и другой!
Между тем симпатия их росла, развивалась и проявлялась по
своим непреложным законам. Ольга расцветала вместе с
чувством. В глазах прибавилось света, в движениях грации; грудь ее так пышно развилась, так мерно волновалась.
«Нашел
свое, — думал он, глядя влюбленными глазами на деревья, на небо, на озеро, даже на поднимавшийся с воды туман. — Дождался! Столько лет жажды
чувства, терпения, экономии сил души! Как долго я ждал — все награждено: вот оно, последнее счастье человека!»
«Да не это ли — тайная цель всякого и всякой: найти в
своем друге неизменную физиономию покоя, вечное и ровное течение
чувства? Ведь это норма любви, и чуть что отступает от нее, изменяется, охлаждается — мы страдаем: стало быть, мой идеал — общий идеал? — думал он. — Не есть ли это венец выработанности, выяснения взаимных отношений обоих полов?»
Если ему и снятся тяжелые сны и стучатся в сердце сомнения, Ольга, как ангел, стоит на страже; она взглянет ему
своими светлыми глазами в лицо, добудет, что у него на сердце, — и все опять тихо, и опять
чувство течет плавно, как река, с отражением новых узоров неба.
Вознесенный победою оружия нашего, когда устремлялся на карание и добычу, пал я ниц, лишенный зрения и
чувств пролетевшим мимо очей в силе
своей пушечным ядром.
Анна Андреевна. Перестань, ты ничего не знаешь и не в
свое дело не мешайся! «Я, Анна Андреевна, изумляюсь…» В таких лестных рассыпался словах… И когда я хотела сказать: «Мы никак не смеем надеяться на такую честь», — он вдруг упал на колени и таким самым благороднейшим образом: «Анна Андреевна, не сделайте меня несчастнейшим! согласитесь отвечать моим
чувствам, не то я смертью окончу жизнь
свою».
Maman играла второй концерт Фильда —
своего учителя. Я дремал, и в моем воображении возникали какие-то легкие, светлые и прозрачные воспоминания. Она заиграла патетическую сонату Бетховена, и я вспоминал что-то грустное, тяжелое и мрачное. Maman часто играла эти две пьесы; поэтому я очень хорошо помню
чувство, которое они во мне возбуждали.
Чувство это было похоже на воспоминание; но воспоминание чего? казалось, что вспоминаешь то, чего никогда не было.
В то время как бабушка сказала, что он очень вырос, и устремила на него
свои проницательные глаза, я испытывал то
чувство страха и надежды, которое должен испытывать художник, ожидая приговора над
своим произведением от уважаемого судьи.